Редакция Gefter.ru предложила сформулировать видение главных вызовов четвертого президентского срока Владимира Путина. С выполнением поставленной задачи у меня возникли две сложности. Первая — эпистемологическая. Качественный прогноз требует развернутой формулировки «дано», но очевидно, что это выходит далеко за пределы возможностей одного интеллекта. Дивинация же как способ обращения к будущему выглядела сомнительной еще во времена Цицерона. Вторая — историческая. Я полагаю, что мы вплотную подошли к тому состоянию политической рефлексии, которое Александр Пятигорский назвал фальсификацией [1]. Ни одна из существующих политических рефлексий не схватывает наше положение дел, а значит, все политические рефлексии ошибочны в таком же смысле, в котором бывают ошибочны научные теории.
Проблема в том, что ни одна политическая рефлексия, в отличие от научных теорий, не может быть научно (в данном случае, по-попперовски) испытана. Невозможно эмпирически опровергнуть политические взгляды или взгляды на политику. Грубо, мы видим зазор между собственными рефлексиями (например, рефлексией так называемой либеральной оппозиции) и «реальностью», но увидеть, что именно не схватывается в рефлексии, уже не можем: это была бы как раз та самая невозможная для политической рефлексии процедура фальсификации.
Попытка придумать слова, которые описали бы личное «политическое состояние», а затем поделиться ими публично, обречена на поражение: без критериев верификации эти слова останутся тарабарщиной, а критерии верификации возможны лишь как часть той или иной политической рефлексии. Кажется, начавшаяся примерно с год назад активная тематизация памяти в публичных дискуссиях как-то связана с попыткой выйти из пузыря фальсифицированной рефлексии: память ближе всего подходит к невозможному индивидуальному языку, оставаясь все же коллективно достоверной.
Я решил выйти из этих затруднений иным — не связанным с памятью — образом. Юрген Хабермас в «Первым почуять важное» писал [2], что интеллектуала характеризует не рейтинг сбывшихся предсказаний, не точность анализа, не количество выданных на гора обоснованных прогнозов, а умение чуять это важное. Которое, в свою очередь, зависит не только от recta ratio, но и от витальной, фактически, способности быть взволнованным, способности беспокоиться по каким-то общественно значимым поводам: «интеллектуал должен быть способен быть взволнованным». А для этого, в свою очередь, интеллектуалу нужны некоторые специфические черты натуры, которые Хабермас описывает буквально как симптомы болезни: «отдающая подозрительностью чуткость», «боязливая склонность предвосхищать» и так далее.
Сартр намного чаще ошибался в своих беспокойствах, но был намного более влиятельным интеллектуалом, чем Раймонд Арон, поясняет Хабермас. Следуя по указанному им пути, я не стал пытаться сформулировать пункты, претендующие на объективность, научность, экспертность и так далее. А вместо этого решил поделиться с редакцией теми не вполне связными мыслями, которые — в связи с четвертым президентским сроком Путина — вызывают у меня наиболее сильное беспокойство.
Мне кажется, что беспокойство, несмотря на бессвязность, идеально подходит для наших обстоятельств. Беспокойство не может быть объяснено только с рациональной точки зрения. Беспокойство контингентно и появляется как результат не вполне случайного наложения индивидуальных обстоятельств, текущего круга чтения, например, на острое болезненное переживание собственного исторического времени. Предметом беспокойства является не то, что произойдет, и не то, что может произойти, а скорее то, что неразличимо, но не невозможно, мыслимо, но в данный момент не наблюдаемо, то, что нельзя предотвратить, потому что невозможно точно предсказать, но и нельзя игнорировать, потому что нельзя не ощущать.
1. Загадка «путинского большинства»
Вопрос о большинстве беспокоит меня с 2015 года. Не скажу наверняка, что стало триггером, возможно, эта презентация [3] Глеба Павловского: внезапно на сцене, где социологи видели лишь монолитные «86%» граждан, поддерживающих курс президента, «пятую колонну» и статистические погрешности, мне показали избыток социальной жизни: чеченцев, лоббистов уральских казенных заводов, разгневанных горожан и так далее, и так далее. Появилось два вопроса. Откуда взялось это политически гомогенное, но социально гетерогенное большинство, каково его происхождение? И как оно устроено?
Ответ на первый вопрос мне, кажется, получить удалось. Это большинство реифицировалось [4]из чертежей, которые всерьез не собирались воплощать в жизнь, ожило в результате почти случайного наложения друг на друга специфических государственных кампаний: поддержки заводов и фабрик в кризис 2008–09 годов, отказа от приватизации госсобственности, временных административных перекосов на рынке труда и в социальной сфере, которые после кризиса не были исправлены, а «застыли» в виде новых государственных политик, и так далее. Как и большинство начала — середины прошлого десятилетия, это большинство было и остается предельно инструментальным, хотя все же и не сконструированным. Как и большинство начала — середины прошлого десятилетия, это большинство существует в пассивном залоге: оно возможно только до тех пор, пока делегирует право на политическое действие кому-то другому — президенту, Кремлю, губернаторам, правительству и так далее.
С ответом на второй вопрос дела по-прежнему обстоят очень плохо — и это беспокоит меня все сильнее. Мы не понимаем, каким образом социальные гетерогенности склеиваются в «путинское большинство». Фактически, мы до сих пор не понимаем, почему это большинство устойчиво. Мы не понимаем, почему, несмотря на инструментальность, контингетность, ситуативность, гетерогенность элементов, это большинство все еще а) существует, б) не демонстрирует хотя бы контуры возможного раскола, «линии перфорации».
Будут ли эти контуры повторять границы социальных гетерогенностей? Или это будут какие-то другие линии, которые мы просто не можем пока представить? Возможно, они будут повторять силовые линии так называемой политизации, которую мы наблюдаем эмпирически, и тогда к чеченцам и лоббистам нужно добавить дальнобойщиков, городскую «школоту», столичную профессуру и студенчество, «традиционалистов» и так далее? Пока граница между наблюдаемым политическим большинством и плохо наблюдаемыми социальными меньшинствами (из которых это большинство состоит) остается для нас непроницаемой, по ту сторону границы может происходить что угодно.
Пример объективированной, наблюдаемой, а следовательно, политически продуктивной «перфорации» — шесть европейских племен [5], найденные социологами в ЕС. Можно от рассвета до заката спорить, создал ли социологический опрос эти «линии перфорации» европейского общества или удачная концептуализация и хорошая анкета позволили нам разглядеть что-то действительно существующее в мире. Важно не это. В контексте «путинского большинства» у нас сегодня нет ни того, ни другого: ни работающих очков, ни доступа к реальности.
Как вообще можно ставить вопрос о транзите (любом транзите), если социальная природа правящего политического большинства нам непонятна? Как можно говорить о перспективах изменения моделей делегирования политического действия этим большинством, если мы ничего о нем не знаем? В этом пункте мое беспокойство усиливается, ведь наша способность видеть то, что называют социальными процессами, технологически скомпрометирована. Здесь к некоторым признакам глобального инструментального кризиса производства «общественного мнения» [6]можно смело добавить фабрикации [7] и неустранимость политического (а значит, уже сфальсифицированного) измерения из опросной коммуникации [8].
Мне известна в общих чертах теория, которая, как считают ее апологеты, прекрасно объясняет все то, что не дает мне покоя в связи с так называемым «путинским большинством». Это старая байка про менталитет и испорченность российского национального массового сознания, агрессивность российского общества и так далее. Обсуждать это всерьез, не растеряв остатки интеллектуального достоинства, невозможно. Следующая остановка — возвеличивание «гения» какой-либо конкретной культуры и отождествление призрачной идеи мирового прогресса с этой культурой. В воздухе во время таких обсуждений сами собой материализуются духи Гобино и Карлайла, и отогнать этих духов именами Дюркгейма и Парсонса уже не получается.
Вслед за Аленом Бадью я искренне верю, что «у народа есть предрасположенность к изобретению в ночи некоторых новых форм утра» [9]. И полагаю, что беспокоиться стоит не из-за мифической «агрессивности» или «испорченности» народа, а из-за нашей неспособности отличить народ от «политического большинства», которая может сыграть с нами дурную шутку в самый неподходящий момент.
2. Отношения новых социальных групп
Посмотрите на фотографии со свадеб или дней рождений «государевых людей», эти фото иногда утекают в Сеть, а затем попадают и в СМИ. Сотни, иногда тысячи приглашенных, и далеко не все они — коллеги юбиляров или брачующихся. Этот политический режим стал политическим, а затем и социальным фактом, став им, он произвел многочисленные и малоизученные социальные группы, связанные с государством причудливыми, нелинейными и часто не рационализируемыми связями. За последние 25 лет в России появились десятки разновидностей «граждан в законе» — специфических акторов, расположившихся в плохо различимой «серой зоне» между силой и ресурсами государства и изнанкой общества.
Российские спецслужбы и органы правопорядка обзавелись тысячами и десятками тысяч профессиональных провокаторов и заявителей. Суды — еще большим количеством посредников и «решал». Министерства, департаменты, комитеты — «отставниками», посредничающими, консультирующими, знакомящими с нужными людьми. Местные бюро БТИ, газовые конторы, энергохозяйства обросли тысячами фирм-посредников, созданных друзьями и родственниками сотрудников эти квазигосударственных инфраструктурных хабов. И все это не считая, например, влиятельного, как на местах, так и в Москве, и весьма многолюдного социального слоя, состоящего из профессиональных общественников, включенных в реализацию государственных политик и оперирующих государственными ресурсами.
На другом полюсе происходят совершенно иные процессы. Экономически активные россияне, обладающие социальным капиталом, все меньше доверяют государству [10] и уходят «в тень». Доверие к государственным институтам вообще в последние годы падает, но особенно быстро оно падает именно среди наиболее экономически активных граждан [11], среди тех, кто не сидит, ожидая у моря погоды, а предпринимает самостоятельные усилия, чтобы приспособиться к постоянно ухудшающимся экономическим обстоятельствам
В пресловутой «серой зоне» эти активные россияне, среди которых есть и отходники [12]Кордонского, но есть и другие, не описанные пока социальные типажи, все чаще встречаются с вышепоименованными посредниками и «решалами». Мое беспокойство в данном случае связано с тем, как развиваются и будут развиваться их отношения. Что и как изменится, если и когда экономическая конъюнктура окончательно сделает одних (активных, но не сдавшихся государству и не доверяющих ему) полностью зависимыми от других (распоряжающихся государственными ресурсами, но не являющихся его частью)? Появятся новые формы симбиоза? Или же включится механизм симметричного схизмогенеза? Прежде чем весы Мохаммеда Буазизи полетели на землю, он как-то справлялся с проблемой отсутствия разрешения на торговлю. Но однажды договориться не удалось.
Развивая эту мысль, следует сказать, что разговоры о люстрации — это тоже симптомы схизмогенеза. Вместо того чтобы тешить себя фантазиями о наказаниях, которым нужно подвергнуть «плохие» социальные группы, следует признать, что время люстраций давно и безвозвратно прошло. Нас ждет либо тяжелый, неприятный, никому не нравящийся, сложно устроенный и все равно неустойчивый, требующий постоянной работы гражданский мир, либо ясная и простая, как три копейки, гражданская война народных предпринимателей с государственными «решалами» и торговыми инспекторами. И меня беспокоит, что об этом или вообще публично не говорят, или говорят, но так, что лучше бы не говорили.
3. Ненаблюдаемая власть
Мы живем в мире, где большинство систем и процессов, от которых зависим мы и наше благополучие, нам не видны. Они скрыты в коробах и штрабах, завешаны непрозрачной тканью, зашиты декоративными панелями, похоронены в шахтах, спрятаны за богато украшенными двустворчатыми дверьми или за высокими зелеными заборами. Мы привыкли не беспокоиться по этому поводу: пока работает — не существует.
Государственная власть, отправляемая в Российской Федерации, намеренно и обстоятельно укрыта от наблюдения, укрыта так же, как укрыты проводка и канализация. Укрыта на всех уровнях и во всех отраслях. Как и в случае с канализацией, укрытое, в основном, банально: по большей части речь идет об отправлении рутинных бюрократических практик. О совещаниях, которые не интересны даже их участникам, об обмене бумажками, содержание которых важно, но перестает вызывать удивление после недели регулярного чтения. О согласовании позиций, различия между которыми понимают 100 человек в стране. В общем, 70% того, что происходит в процессе производства государственной власти, нет необходимости укрывать от наблюдения: наблюдатель быстрее уснет от скуки, чем помешает реализации государственных политик.
Что с остальными 30%? 20% — это действительно важное: обсуждения социальных политик, реформ, которые затрагивают нацию в целом или крупные социальные группы. Скрывать от наблюдения процессы выработки решений по этим вопросам глупо и опасно для государства. Эти процессы должны быть выведены из бюрократического поля и помещены в поле парламентских дебатов. Оставшиеся 10% — государственная тайна, то есть то, что действительно необходимо скрывать от наблюдения.
Мое беспокойство в данном случае связано не с укрывательством того, что не нужно или опасно укрывать. А с невозможностью различить «дневное» и «ночное» государство [13], которая конституирована этим укрывательством. Превратив процесс легального государственного управления в ненаблюдаемое, в скрытое, руководители страны, кажется, не понимают, что таким образом стерли границу между легальными и нелегальными практиками управления. Обсуждение пенсионной реформы и докапитализации госбанков и реальные обстоятельства появления 400 без малого килограмм кокаина в российском посольстве в Буэнос-Айресе одинаково не наблюдаемы. Значит, для граждан как наблюдателей между ними нет никакой разницы. Вот что я имею в виду. И отсутствие этой разницы меня крайне беспокоит.
Процесс государственного управления in corpore превратился в РФ в государственную тайну. Это превращение совпало со стремительной пролиферацией практик нелегального и полулегального использования бюрократического и силового аппаратов государства в интересах окружения президента, в интересах пресловутой «безопасности», для сведения личных счетов. Из-за этого все большее число граждан страны может счесть, что государственное управление в РФ как таковое — это преступная деятельность, а вся государственная служба как таковая укомплектована преступниками. Если будущее, уготованное нам, будет состоять из потрясений и катаклизмов, тогда проблема ненаблюдаемого не будет иметь такого значения, как я ей придаю [14]. Но если нас ждут годы тихой стагнации, она может стать абсолютно решающей.
4. Сговор как политический и социальный феномен
С тех пор, как руководство регионов РФ стали описывать в таких терминах, как «преступное сообщество», мне не дает покоя вопрос о сговоре как форме выстраивания политических и социальных связей. Аресты в Коми в 2015 году, нынешние аресты чиновников в Дагестане показали, что политическое в России буквально фундировано сговором: такую дефиницию дает системе неформальных договоренностей последняя инстанция удостоверения вещей и событий — суд.
Но какими могут быть уже не политические, а социальные масштабы сговора? Может ли сговор, понятый не как термин из уголовного права, а как социальная категория, описывать отношения не только индивидов, но и социальных групп, например, поименованных во второй главке этого текста? На ум тут же приходит дюренматовский Гюллен: как иначе описать то, что случилось там, если не через категорию сговора, описывающую специфическую социальную связь горожан? «Хлопковое дело» в Узбекистане — 800 уголовных дел и четыре тысячи обвиняемых — вот пример социальных масштабов сговора не из литературы, а из реальной жизни.
Пространство сговора — пространство ансамблей из неформальных, ненаблюдаемых договоренностей, заговоров, подлых практик и так далее — очевидно является одним из важнейших социальных феноменов современной России. Мы ничего или почти ничего не знаем о законах этого пространства, о правилах и эксцессах его функционирования. И это тоже одна из причин моего беспокойства.
Больше 100 лет назад Георг Зиммель создал социологию секретных обществ, проект, который, к сожалению, не получил почти никакого развития в теоретической социологии. Зиммель писал [15], что секретные общества компенсируют факт отделения себя от общества тем, что сами по себе являются «обществами», то есть речь идет об удвоении наборов правил и практик поведения и даже удвоении социальных связей: одна и та же социальная связь может быть и «секретной», и обычной, общегражданской.
Можно ли сказать то же самое про сговор? Нам нужна аналогичная зиммелевской социологии секретов социология сговора, которая, как мне кажется, сможет объяснить многие парадоксы нашего общества. Но и без теории, для создания которой нужны творческие силы, превосходящие скромные возможности рядового исследователя, отсутствие серьезного публичного обсуждения этого вопроса меня пугает: мы как будто прячемся сами от себя, и это тоже вполне может быть интерпретировано как акциденция какого-либо масштабного социального сговора.
5. Историческая необратимость
В начале года я после долгого перерыва перечитал статью Ю.Н. Давыдова «Н.Д. Кондратьев и проблема “нового русского” капитализма» [16]. Мне были нужны аргументы Давыдова относительно двух видов капитализма у Макса Вебера, но текст поразил меня другим мотивом. Я понял, что 17 лет назад, когда читал его первый раз, не увидел в нем, как мне кажется сегодня, самого главного. Не увидел поставленную Давыдовым проблему исторической необратимости. Не увидел попытку со всей возможной строгостью разобраться с социальными механизмами этой самой необратимости.
Теперь я воспринимаю большинство политических и околополитических дебатов, идущих в РФ, сквозь призму проблемы исторической необратимости. Крым — это необратимость или нет? Или построение рыночной экономики в России — обратима ли эта экономика или обратим, напротив, нынешний политический режим, а рынок и капитализм как главные завоевания 90-х отменить уже нельзя? Необратим ли распад СССР — вопрос, хоть и напоминающий парадокс Гоббса про корабль Тезея, но все же не полностью лишенный исторического смысла.
Мое беспокойство в данном случае вызывает то напряжение, которое возникает между характером проблемы необратимости — теоретически строгой, но в то же время предельно нагруженной экзистенциально проблемой, и девальвацией аргумента о необратимости в текущих политических спорах. Историческая необратимость стала полностью перформативной, о ней вспоминают буквально походя, размывая привилегированный статус этого понятия. Необратимость превращается во что-то вроде коллективной галлюцинации в богдановском духе: если будем галлюцинировать необратимость вместе, то она станет объективной реальностью.
Что действительно стало необратимым за последние 25 лет? Материальные необратимости: необратимости миллионов квадратных метров помещений, построенных за взятки, с нарушениями инженерных, санитарных и пожарных норм, сотни неэффективных производственных процессов, сделанных под политические задачи? Идеологические необратимости, в которых необратимыми являются не диспозиции мнений, а циклы их смены [17]? Выпадение РФ из общемировых экономических циклов, о котором писал Давыдов? Эти вопросы меня действительно беспокоят, хотя они и не связаны напрямую с конкретными ФИО руководителей страны. Мы не можем заглянуть в будущее, и не стоит надувать щеки, полагая, что, поняв что-то про политический режим, мы знаем все о своей стране и ее перспективах. Возможно, нам всем нужно начать чуть больше по этому поводу беспокоиться.