Среди моих израильских знакомых был один почтенный бизнесмен, ныне, к сожалению, уже покойный. Человек, мягко говоря, обеспеченный, он поразил меня тем, что за десятилетия жизни в Израиле так и не удосужился приобрести собственное жилье, предпочитая вместо этого обитать на съемных квартирах. Не берусь сказать, сколько их было в его жизни, но, думаю, немало. Приходил день – и хозяин квартиры объявлял, что он хочет ее продать, либо дочь вышла замуж, и он решил отдать ее молодоженам, либо ещё что случилось – и мой знакомый безропотно собирал свое имущество и перебирался на новую съемную квартиру. И это при том, что у всех его пятерых детей давно уже были собственные фешенебельные апартаменты в одном из самых престижных тель-авивских кварталов.
Как-то во время нашей очередной встречи я не удержался и спросил его, с чем связана эта его странная причуда – всю жизнь мотаться по съёмным углам, пусть даже и очень дорогим? К тому времени мы оба уже изрядно выпили, и атмосфера настраивала на откровенность.
– Не люблю об этом говорить, но тебе, так и быть, расскажу, – ответил он. – Как ты знаешь, я прибыл сюда оттуда – из того ада, о котором не хочу вспоминать. Сразу после того, как в польский город, где мы жили, вошли нацисты, всех евреев переселили в гетто, и наша семья оказалась в одном доме вместе с доктором Гансом Мюллером. Он учился медицине в Берлине, имя и фамилия у него были немецкие, так что многие в городе считали его немцем, но, как видишь, это его ни от чего не спасло. Понятно, что до войны он жил очень неплохо, но и оказавшись в гетто, среди голода и хаоса, не растерялся. Он, что называется, крутился: добывал откуда-то продукты, делился ими с нашей семьей, а его жизнелюбия и деловой хватки, как мне тогда казалось, хватило бы не на десятерых, а человек на сто.
Однажды – это был уже второй год нашего пребывания в гетто – он предложил мне выбраться вместе с ним в город за продуктами. Это было крайне опасно, но доктора Ганса это не смущало – он был необычайно уверенным в себе человеком. Мы довольно далеко забрели вглубь города, и вдруг Ганс замер у одного из домов совершенно изумительной архитектуры. «Знаешь, что это за дом? – спросил он и сам ответил: – Это – мой дом, можно сказать – мое детище!»
И в этот момент из дверей дома вышел, видимо, занявший его эсэсовский офицер. На наше счастье он не обратил на нас никакого внимания, но когда он сел в свою машину и уехал, я повернулся к доктору Гансу Мюллеру – и увидел, что передо мной стоит другой человек. «Они забрали мой дом…» – прошептал он и повторял потом эти слова всю дорогу обратно.
После этого он как-то в одночасье разительно изменился. От его былой воли к жизни не осталось и следа. И почти во всех разговорах он возвращался к теме потерянного дома. Когда я вместе с несколькими другими парнями решил бежать из гетто и предложил ему присоединиться к нам, Ганс, на наше удивление, отказался. Позже я узнал, что он погиб в Освенциме, хотя с прежним Гансом Мюллером такого бы не случилось – он как-нибудь бы вывернулся.
И вот тогда я дал себе слово: никогда не привязываться к какому-либо дому, потому что такая привязанность в итоге превращается в кандалы. Я всю жизнь прожил на съемных квартирах, вырастил в них детей и ни капли об этом не жалею.
Так закончил свой историю тот бизнесмен. В праздник Суккот я всегда её вспоминаю, потому что она невероятно отвечает духу этого замечательного праздника. Мы ведь сидим в эти дни в шалашах не только из-за того, что в них жили наши предки после исхода из Египта – шалаш призван напомнить, как непрочны стены самых крепких домов, как переменчива человеческая судьба и как глупо в такой ситуации на эти стены уповать.
Я люблю этот праздник еще и за то, что он – самый близкий и понятный для нас, русскоязычных евреев. До отъезда я успел сделать неплохую карьеру, но многие мои друзья преуспели в советский период куда больше. Они занимали крупные посты, у них были не только квартиры с повышенной жилплощадью, полагавшиеся членам Союза писателей, но и дачи, персональные машины, творческие отпуска, командировки за рубеж – словом, вся обойма, считавшаяся в той нашей жизни символом успеха. Но в итоге всё это им пришлось оставить, и оказались мы все, по сути дела, в тех же шалашах.
Многие, как и автор этих строк, построили заново свои дома. Другие, как и герой рассказанной выше истории, так и не решились – возможно, из тех же, что и он, соображений. Но накануне Суккота я обязательно строю праздничный шалаш, напоминающий мне о первых днях пребывания в Израиле, когда у нас не было ни постоянной крыши над головой, ни работы, да, в сущности, ничего, кроме надежды!
Что современный Израиль, как не ветхая сукка, небольшой шалашик, стоящий посреди бушующей вокруг него мировой бури? Кажется, еще немного – и проносящиеся над нами военные и политические ветры снесут настеленную из пальмовых листьев крышу, уволокут с воем нашу сукку в море. Да и могут ли разве полотняные стены защитить от рыскающего вокруг зверья? Но мы, как ни странно, продолжаем сидеть в этом шалаше, предпочитая его всем замкам в мире, и верим в его прочность.
Венчает же дни Суккота праздник Симхат Тора – самый советский из всех еврейских праздников и самый еврейский из всех советских. Я и сегодня не могу понять, что за сила влекла тысячи советских евреев в этот день в синагогу, хотя почти все они были уже бесконечно далеко от своего еврейства! Мы все ели хлеб в Песах, пропускали Рош а-Шану, не постились в Йом-Кипур и ничего не знали о Шавуоте. Но приходила Симхат Тора – и вдруг ты оказывался в синагоге и с удивлением обнаруживал там многих своих знакомых, включая тех, кого ты никогда евреями не считал. И все мы носились по синагоге со свитками Торы, пьяные не только от уже поднесенных в коридорчике стопочек, но и от ощущения принадлежности, от неизвестно откуда взявшейся гордости за свое еврейство. И плевать нам было на то, что завтра списки всех плясавших будут лежать на столе у начальника местной ка-гэ-бэйки.
Скажу больше: я до сих пор не имею понятия, каким образом мы узнавали, когда именно наступал праздник, живя вне всякой связи с еврейским календарем. Может, это было сродни инстинкту. Как-то в Бней-Браке познакомился со старым евреем, внуком кантониста – так называли тех, кого насильно «забривали» в царскую армию, – и услышал от него такую историю.
– Многие специально калечили детей, чтобы они не подлежали призыву. Но родители моего деда, конечно, на такое не решились, и он очутился в русской армии. Оказавшись в казарме, эти дети пытались соблюдать еврейские традиции, но их за это жестоко избивали, причем кнуты зачастую делали из ремешков их тфилин, – вспоминал он эту историю со слов деда. – Тела несчастных мальчишек были в шрамах от побоев, некоторых забивали до смерти.
Внешне они, повзрослев, мало чем отличались от других русских солдат, но все же пытались соблюдать хоть какие-то еврейские традиции, и в итоге в некоторых полках для них были даже устроены синагоги. Но однажды мой дед с товарищами оказался на осенние праздники в каком-то местечке, и решили они на Симхат Тора пойти в обычную местную синагогу, чтобы потанцевать со свитками Торы, – продолжил рассказ мой собеседник. – Танцевали они, как казаки, мощные и сильные, так что самый тяжелый свиток Торы для них – как пушинка. В какой-то момент дед и его товарищи заметили, что местные евреи их сторонятся: ведь были они в еврейском смысле неучами, иешив не кончавшими, ничего не смыслящими в Талмуде, а многие – так вообще ни во что не верящими. И тогда на кантонистов что-то нашло: стали скидывать они с себя рубахи один за другим прямо в синагоге и танцевать со свитками Торы полуобнаженными, прижимая их к телу. И все, кто был в синагоге, увидели их спины и плечи, исполосованные шрамами. «Может, мы и не соблюдаем, но посмотрите на наши спины – какую страшную цену за нашу верность Б-гу нам пришлось заплатить», – хотели сказать этим они.
Помню, старик на этом месте замолчал, а потом добавил:
– Здесь, в Израиле, очень легко быть религиозным. Но там за то, чтобы просто остаться евреем, порой приходилось платить жуткую цену. И именно этот рассказ деда в итоге определил мое отношение к русскоязычным евреям: то, что вы сохранили свое еврейство – это уже сам по себе подвиг.