"Взрыв был один, и он был ядерный" - Виктория Ивлева

"Взрыв был один, и он был ядерный" - Виктория Ивлева

В продолжение чернобыльской темы. Мое интервью с Константином Павловичем Чечеровым, человеком, который знал о чернобыльской аварии и реакторе все. Костя умер 26 ноября 2012 года. В нем было удивительное смешение почти детской наивности, доблести духа, упорства и мужества.

Константин Чечеров, исследователь аварии на ЧАЭС, знает о ней все. Он двадцать лет проработал внутри реактора. Этот материал вышел в № 43 от 22 апреля 2011 года

Вы узнаете:
— В чем заключалась главная ошибка Политбюро в первые дни трагедии
— Правда ли, что чернобыльское ядерное топливо поднялось в стратосферу и распространилось над всем северным полушарием
— Кто до сих пор работает на станции и почему эти герои скрывают свои имена


Радиация опасна только для тех, кто ее не любит.
Гомер Симпсон,
герой мультфильма «Симпсоны»
Если измерять продолжительность жизни допустимой годовой дозой облучения для населения, то Костя Чечеров — ядерный Мафусаил. Почти четверть века он отдал изучению причин и процессов аварии на Чернобыльской АЭС, при этом непосредственно внутри реактора проработал лет двадцать.

— А вот ты как узнал, что произошла авария?

— Я работал в институте атомной энергии (теперь более известном как Курчатовский институт) в отделении исследовательских реакторов. И вот уже ночью 27 апреля наши дозиметристы были срочно вызваны на работу для проведения дезактивации грязных автобусов и машин «скорой помощи», на которых в 6-ю больницу привезли из аэропорта первых пострадавших. От дозиметристов мы и узнали, что авария произошла в Чернобыле. Из 6-й больницы через нас отправляли на захоронение радиационно-загрязненные личные вещи, не только мужские, но и женские, количество которых наводило на мысль о действительно серьезной аварии.

— А что вы делали с этими вещами?

— Мы их перепаковывали как радиоактивные отходы и отправляли в могильник в Загорск. То есть к 30 апреля, когда появилось сообщение Совета министров СССР, мы уже вовсю, можно сказать, участвовали в ликвидации последствий аварии на ЧАЭС.

— Участвовать участвовали, но ты понимал, ЧТО именно произошло?

— Были только отдаленные догадки при полном отсутствии информации о том, что случилось с реакторной установкой, какой был характер взрыва, его масштаб, причины… И мне ужасно хотелось попробовать все это выяснить. Уже с начала мая наши сотрудники стали ездить на ЧАЭС для сбора фрагментов активной зоны реактора, и я им ну просто страшно завидовал. В это время Служба внешней разведки раздобыла американский шпионский дистанционный сканирующий термометр. Он так и назывался Heat Spy Photo-scan thermometer. С его помощью можно было измерить температуру в шахте реактора, чтобы понять, происходит ли там плавление. Плавление — это то, чего опасались члены правительственной комиссии, считая, что расплавившаяся активная зона прожжет железобетонные перекрытия, попадет в грунтовые воды и произойдет радиационное загрязнение.

— Что-то мне это напоминает фильм «Китайский синдром» с Джейн Фондой…

— Так и было: Голливуд накатил бочку на ядерную энергетику, пытаясь запугать обывателя фантастическими последствиями аварии на атомной станции. Обыватель, конечно, запугался, а с ним и члены правительственной комиссии. Такое всеобщее оцепенение мозгов произошло.

— И в общем, ты приехал в Чернобыль первый раз, чтобы делать эти шпионские замеры?

— Да. Я подготовил прибор к работе в условиях радиации, летал с ним на вертолете уже в июне 1986-го над четвертым блоком и проводил измерения температуры в шахте реактора.

— И если «Китайский синдром» прав, то температура должна быть очень высокой?

— А она была всего двадцать четыре градуса в шахте реактора, а само нагретое солнцем здание имело температуру тридцать пять.

— А ночью?

— Ночью полетел, здание действительно остыло до четырнадцати, а в шахте — опять двадцать четыре!

— Получается, что никакого плавления там не было?

— Получается, что так, но поскольку мне хотелось удостовериться в этом, я посчитал, что необходимо попробовать подобраться к шахте реактора изнутри здания.

— И что, через два месяца после аварии ты поперся внутрь разрушенного четвертого блока?

— Ну да, иначе же не было никакой возможности проверить «китайский синдром».

— То есть ты добровольно решил стать биороботом?

— Таких слов мы тогда не говорили, да и не думали об этом, просто очень хотелось узнать состояние реакторной установки после аварии. Никак не могу я себя считать биороботом, и прежде всего потому, что я не бездумно выполнял чьи-то указания, а сам ставил интересные задачи и пытался их решать.

— Значит, если я правильно понимаю, вся страна и полмира сидели и тряслись от ужаса, а ты, не испытывая никакого страха, разгуливал по блоку?

— Ну не то что разгуливал, а работал. Мы каждый день старались поставить четкие задачи, подготовиться к их решению, это было настолько интересно, что не нужно было ничего в себе преодолевать, не думали мы о страхе. И я вообще-то не был исключением, в нашем институте около полутора тысяч сотрудников написали заявления с просьбой направить их в Чернобыль, такая была всеобщая готовность прийти на помощь.

— Хорошо. Вернемся к твоим измерениям. Я так понимаю, что тепловые измерения ничего не дали, значит, нужно было переходить к…

— Радиационным. И я перешел. К счастью, в первые походы я ходил вместе с очень опытными инженерами-дозиметристами из нашего института, у которых научился практически всему.

— Например?

— Прежде всего спокойствию и выдержке. Ты представляешь, в каких полях нам приходилось работать?

— В каких?

— Под тысячу рентген в час.

Вот он говорит «под тысячу рентген в час», и я так медленно начинаю соображать, что острая лучевая болезнь при такой радиации начинается через шесть минут. Это, конечно, еще не смерть, смерть наступает минут через сорок… Мысли мои плавятся, я смотрю в окно на свой переулок с подсыхающими лужами и пытаюсь представить маленькую фигурку человека среди радиоактивных развалин… А он вдруг добавляет, улыбаясь:

— Ну, мы же не за смертью туда пришли! Мы должны были что-то измерить, что-то выяснить, поэтому нужно было тщательно продумывать маршрут, уметь верно среагировать в непредвиденной ситуации, когда надо — бежать бегом, использовать теневую защиту — это когда какой-нибудь угол или выступ, или дверь стальная могут тебя от радиации хоть как-то защитить.

— Подожди-подожди. А как же нормы радиационной безопасности? У вас же была какая-то разрешенная доза, дозиметры?

— Конечно, была. 25 бэр*. Набрал — и уезжай домой, прощай, Чернобыль. А дозиметров у нас было много. С одними мы работали, чтобы понимать, какую дозу на самом деле получили, а другие, для официального отчета, ждали нас в санпропускнике. Нежелание быть выведенными из особо вредных условий труда вынуждало скрывать наши реальные условия работы, а возникающие болячки организм должен был преодолевать сам. Теперь я уже думаю, что это делало организм более устойчивым к вредным воздействиям. Мы считали наши дозы неизбежным условием при выполнении такой работы, мы понимали, что иначе — не получится.

— А вот ты все время говоришь «мы-мы», а кто «мы»?

— Я ведь в реакторе не один день провел, а работал там с 1986 по 2005 год. И не один я там был такой, кто пытался понять, что и как на самом деле произошло. В результате сложился неформальный коллектив ребят из разных институтов Москвы, Ленинграда и Киева.

Я имена тебе называть сейчас не буду, рано еще, большинство продолжает работать на станции, и если только станет известно о наших дозах, конец этой работе придет, но про то, КАК именно работали, рассказать могу.

Ну вот, например, одному теплофизику надо было провести измерения теплового потока, а для этого — лечь пузом в 25 рентген в час. И он, зная мощность дозы и понимая, что это такое, ложится и измеряет. Время идет, доза растет, а он продолжает свои измерения… Родная душа! С тех пор мы работали с ним вместе долгие годы…

— Значит, у вас такой коллектив безумцев сложился?

— Не безумцев, а профессионалов-энтузиастов, безусловно, смелых людей, дорогих моему сердцу.

— И что же вы обнаружили за двадцать лет пристального изучения реактора?

— Удалось попасть практически во все помещения четвертого блока, в центральный зал, во все подреакторные помещения.

— Как ты помнишь, я — тот единственный удачливый журналист, который побывал в центральном зале. Кстати, ровно двадцать лет назад. И у меня осталось воспоминание о каких-то огромных пустых темных пространствах, перекореженном, повсюду валяющемся железе, шатких металлических лестницах, по которым нужно было все время взбираться — и проделывать это в специальном жутко неудобном пластикатовом костюме и маске…

— А по мне, так пластикатовый костюм — очень удобный и хороший. Через горы бетона приходилось ползать, и костюм этот спасал ребра, помимо того, что задерживал радиацию. А если серьезно, то нам удалось обследовать все места скопления топливосодержащих расплавов, и стало ясно, что расплавы попали в бассейн-барботер (емкость, предназначенную для приема пара в случае проектной аварии), никакого парового взрыва, которого так опасалась правительственная комиссия, не произошло. В шахте реактора и в помещении под ним также никаких следов взрыва не обнаружили. Видимые разрушения, то есть те, которые мы своими глазами видели, говорят, что взрыв произошел прямо в центральном зале. Взрыв был один, и он был ядерный.

— А как вы поняли, что не было взрыва в шахте?

— Так мы же туда залезли.

— Прямо в шахту?

— Ну да. И шахта оказалась пуста, более того, в ней мы не обнаружили никаких следов горения, даже краска на металлоконструкциях была цела.

— А что с вертолетной засыпкой, которую сразу же после аварии начали в шахту реактора сбрасывать?

— Да нет там ее, засыпка в шахту просто-напросто не попала, она даже в центральный зал не попала.

— Получается, что вертолетчики зря жизнями своими рисковали?

— Они выполняли приказ, но не забывай, что это были военные летчики с афганским опытом, для которых точность попадания до сантиметра и даже до метра не имела значения. В Чернобыле их опыт не помог: они не выполнили поставленную задачу. Но гораздо важнее, что поставленная задача была бессмысленной, так как шахта реактора была пуста.

— Погоди-погоди. Но это ведь ты теперь знаешь, что шахта реактора пуста, а тогда?

— Тогда, конечно, мы этого знать не могли, но идея «китайского синдрома» так глубоко вошла в сознание членов правительственной комиссии, что они ни о чем другом и помыслить не могли. Это видно из протоколов Оперативной группы Политбюро ЦК КПСС, занимавшейся аварией на ЧАЭС. Все технические решения на четвертом блоке принимались при полном отсутствии информации, значит, главной задачей на тот момент и должно было стать получение достоверных исходных данных. А эту задачу никто не поставил.

— То есть ты хочешь сказать, что ставились задачи, которые не нужно было ставить?

— Да.

— А что же было нужно?

— Да обследовать тщательно реакторную установку и энергоблок. Это могли и должны были сделать добровольцы-специалисты, которых, несомненно, в стране было достаточно.

— И тогда не нужны были бы все те тысячи ликвидаторов?

— Да, не нужны. И мой личный чернобыльский опыт, и моя доза, полученная во время работы внутри четвертого блока, дают мне моральное право так говорить.

Так получилось, что я оказалась знакома не только с Костей, но и еще с несколькими парнями из Костиного неформального отряда. Это — абсолютные герои, люди фантастического мужества, пытавшиеся честно разобраться в аварии. Костя среди них был (и остается!) непререкаемым авторитетом, но каждый заслуживает отдельного большого разговора и благодарной памяти.

— Костя, давай зафиксируем выводы, полученные в результате ваших исследований.

— Давай. Шахта реактора пуста, топлива в ней нет, графитовой кладки тоже нет. Графитовые блоки и фрагменты тепловыделяющих сборок выброшены на крышу и промплощадку.

— А вот я помню, во всех газетах тогда писали, что графит в реакторе горел чуть не две недели. Так это?

— Да выдумки это все от незнания того, что графит реактора РБМК (см. справку) не горит! Эта легенда была нужна, чтобы декларировать существование активной зоны в шахте.

— А это, в свою очередь, подтверждало бы, что почти все топливо осталось внутри, не вылетело наружу. Так?

— Именно так. А мы экспериментально, физически, ценой наших огромных доз доказали, что почти все топливо вылетело вверх.

— И куда делось?

— Поднялось в стратосферу и распространилось над всем северным полушарием.

— Так тогда ведь все получается с точностью до наоборот: выходит, что мы, то есть человечество, гораздо более резистентны. Мы пережили ядерный взрыв реактора большой мощности, (мы — это и флора, и фауна, и люди) и смогли преодолеть его последствия.

— Ну да. Нам — человечеству в целом, конкретным странам и большей части людей, оказавшихся в зоне действия последствий ядерной аварии, — удалось пережить ядерную катастрофу. С трудностями, с потерями, с огромными моральными и психологическими издержками. Но все-таки пережить. Тут ведь еще важно осознать, что это был один из крупнейших реакторов в мире, и, видимо, реакторной аварии, страшней чернобыльской, на планете в принципе быть не может.

— А вот тогда я тебя спрошу: у тебя есть чернобыльский синдром, ты чувствуешь себя жертвой?

— Да господь с тобой! Это были лучшие годы нашей жизни. Сплошное счастье. У нас было очень интересное дело, которое полностью захватывало, каждый день мы совершали какие-то открытия, эйфория познания была поразительная, она, наверное, повышала жизненный тонус. У нас не было ни паники, ни парализующего страха.

— А что было?

— Когда я уходил внутрь четвертого блока, я всегда чувствовал себя свободным человеком, который может делать то, что ему хочется. И так — каждый день.

— Это и было — счастье?

— Ну, назови это так.

Что-то я должна, наверное, еще про Костю сказать. Ну да, он награжден орденом Мужества, далеко не первым орденом в иерархии российских орденов, он и его исследования не пользуются никаким успехом среди российских функционеров от науки, но широко известны среди специалистов и в научных изданиях по всему миру. Костина персональная доза измеряется четырехзначной цифрой, он по-прежнему старший научный сотрудник Курчатовского института (до диссертации руки так и не дошли, в реакторе всегда интереснее было), зарплата — хорошая зарплата, правда, тетенька, сидящая в стакане у эскалатора в метро, получает больше.

Я страшно горжусь, что Костя считает меня своим другом.

* БЭР (биологический эквивалент рентгена) — единица оценки биологического последствия воздействия 1 рентгена. Норма для населения на 1986 год — 0,5 бэр/год.

Справка

РБМК — реактор большой мощности канальный. Серия ядерных реакторов.

Разработка начата в 1964 г. Главный конструктор — академик Доллежаль, научный руководитель проекта — академик Александров.

Первый реактор серии РБМК запущен в 1973 г. на Ленинградской АЭС. Кроме того, установлены на Смоленской, Курской, Чернобыльской, Игналинской АЭС.

Доля реакторов РБМК в выработке атомной энергии в России — около 50%. За рубежом реакторы такого типа не используются.

Очень схематично РБМК представляет собой набор каналов различного назначения: для ядерного топлива, для охлаждения отражателя, для стержней- поглотителей. Ядерное топливо нагревает воду, пар вращает электротурбину.

Преимущества такой конструкции:
— использование менее обогащенного топлива;
— наиболее эффективное выгорание топлива благодаря возможности перестановки тепловыделяющих сборок без остановки реактора.
Виктория Ивлева